Выбрать главу
*** Лгут пророки, мудрствуют ясновидцы, хироманты и прочие рудознатцы. Если кто-то будущего боится, то они, как правило, и боятся. Смертный! перестань львом пустынным рыкать, изнывая утром в тоске острожной по грядущей ночи. Беду накликать, рот раззявив глупый, неосторожный, в наши дни, ей-ей, ничего не стоит, и в иные дни и в иные годы. Что тебя, пришибленный, беспокоит? Головная боль? Или огнь свободы? Не гоняй и ты по пустому блюдцу наливное яблочко — погляди, как, не оглядываясь, облака несутся, посмотри, как в дивных просторах диких успокоившись на высокой ноте, словно дура-мачеха их простила, спят, сопя, безропотные светила, никогда не слышавшие о Гете.
*** Есть нечто в механизме славы — какой-то липкий, как во сне, дефект, как будто для забавы в случайном поршне-шатуне запрограммировали как бы изгиб, а может быть, надлом, укромный, как змея под камнем. Томится нищий за углом, и вся машина ходит шатко, и повторяешь без конца — что слава! Яркая заплатка на ветхом свитере певца. Есть что-то в механизме смерти — а я механику учил — то приподнимет, то завертит, то выбивается из сил,
то долго жертву выбирает, то бьет наотмашь, но в конце концов все чаще побеждает с ухмылкой кроткой на лице. И, отдыхая, смотрит в оба, а мы о прошлом не поем, лишь замираем возле гроба и тихо плачем о своём.
А что до механизма страсти… но, впрочем, вру. На сто частей разорван, жалок и безвластен, от просветляющих страстей я так далек! Должно быть, слишком устал. Печаль моя тесна. Бежит компьютерная мышка, вздыхает поздняя весна, и шевелит губами, точно неслышно шепчет мне «прости за жизнь, потерянную почту, монетку светлую в горсти…»
*** Передо мною дурно переведенная «Тибетская книга мертвых»… а на улице ранние сумерки. Скоро дождь. Где отсырели буквы, где выцвели, где и вовсе стерты. А сохранились — что толку Смысла в них не найдешь все равно. Мертвые ведь, как правило, книг не пишут, не шевелятся, не безумствуют, и не дышат, только во сне приходят, пытаясь нам втолковать нечто, известное только им. Не скрипи, кровать, не слепи мне глаза, Венера, планета гневных, не шурши, мелкозубая мышка, в ночной норе. Хорошо монаху в горах подпевает евнух, хорошо просыпаться от холода на заре. Как говорил учитель, блажен обреченный голоду, и не скроется город, воздвигнутый на вершине холма. Где же моя вода, где мой хлеб, где голубое золото обморочных, запоздалых снов? Книга моя сама закрывается. Заблудиться, воскреснуть — долго ли. Вечерами на горное солнце смотреть легко. Слышишь, как беспризорный бронзовый колокол издает единственный крик, разносящийся далеко-далеко?
*** Как парашютные натянутые стропы, гудят дороги западной Европы, а там — центральная: делянки, маша с ядом, овраги, скрашенные диким виноградом, а там — восточная, арбуз с подгнившим низом… Одни винят татар, другие — коммунизм.
Давно ли тихий Франц — изгоем в сбритых пейсах — скитался в пиниях и кирхах европейских, где не с кем переспать и спирта выпить не с кем? Ему бежать бы к нам, толстым и достоевским, где кляча рыжая бежит в предсмертном мыле — вот расписался бы, покуда не убили…
*** Алеет яблоко, бессменная змея спешит, безрукая, на яловую землю. Что Дюрер мне? Что делать, если я
не знаю времени и смерти не приемлю? Я роюсь в памяти, мой хрупкий город горд, не вдохновением, а перебором нажит