Выбрать главу
Что же мне снилось вчера? То ли жизнь, то ли смерть моя. Длинноволосая юная женщина на песчаном дне ручья спящая, несомненно, живая, в небеленом холщовом платье. Я человек недобрый, тем более на заре, не люблю самопальной фантастики в духе пре — рафаэлитов, мистики не терплю, и ночами «чего еще вам?»
повторяю нечистым духам, «оставьте мне, — говорю, — сны хотя бы». К медно-серому азиатскому ноябрю я добрел, наконец, в городок приземистый и сиротский, где запивает лепешку нищий выцветшим молоком. Словно гранат на ветке, лакомый мир, к которому ты влеком только любовью, как улыбнулся бы бедный Бродский, отводя опустевший взгляд к перекрытому до весны перевалу. Обидней всего, что — ничьей вины или злого умысла. Кофейник шумит на плитке. Шелести под водой, трава, те же самые у тебя права и слова, что у молчаливого большинства, те же самые невесомые, невидимые пожитки.
*** …не скажу, сколько талой воды утекло с тех пор, киселя, и крови, и меда, и молока. Закрываю глаза — а по речке плывет топор, уж не тот ли самый, что снился Ивану К.? Уж не тот ли, что из петли Родиона Р. взмыл в высокий космос в краю родном, чей восход среди скрежетавших небесных сфер изучал ночами каторжник-астроном?
Нет, по долгой орбите вокруг земли все в чешуйках кремния, в гамма-лучах, в огне аммиачном, ладные корабли закружили гордо, на радость моей стране.
Не роняй слезы, если злато ржавеет, есть добрый пуд листового железа и чугуна. «Кто на свете главный? Челюсть? А может, честь? Ни на что не годна эта челядь, убога и голодна»,
сокрушается у костра молодой пророк, собираясь почтительно возвращать билет. Я его любил, дурака, я и сам продрог от безлюдной злости, которой названья нет, а и есть — что толку. Пусть звери — овчарка, барс, агнец, волк, — за твоей спиной, простуженный человек, знай глядят в огонь, где Творец, просияв, умолк. И несется в ночь перегруженный наш ковчег.
*** В замочной скважине: колеблющийся свет, блаженный муж терзает хлебный мякиш, и пахнет смертью, горькой и целебной.
Случайный сорванец глядит и, напрягая слух, пытается понять обрывки разговора между тринадцатью бродягами. Они
взволнованны, как будто ждут чего-то неведомого. И, сказать по чести, немного смысла в их речах несвязных.
«Что скажешь нам, Фома?» «Учитель, что есть страх? Ужель всех поразит секирой роковою?» «Нет, вера и ответ есть дерево и прах,
Олива, облако, медведица, секвойя». «Ты снова притчами?» Спиной к огню сидят ученики, не улыбаясь. «Если
б ты твердо обещал, что, кровь твою вкусив, вслед за тобой мы тоже бы воскресли…» «Я обещал» Встает другой, кряхтя,
и чашу жалкую вздымает. Млечный сияет путь. Соскучившись, уйдет дитя от кипарисовых дверей, от жизни вечной.
Пopa — его заждались мать с отцом. Сад Гефсиманский пуст. Руины храма. Столько лет впереди. Совеем не страшно
глядеть в полуразрушенное небо. Собака лает. И бренчат доспехи полночных стражников, как медные монеты
в кармане нищего. Как в старые меха не влить вина игристого, как воду мечом не разрубить, так близится к концу
время упорное — кипя, меняя облик тленный — уже во всем подобнее терновому венцу на голове дряхлеющей вселенной.
*** В чистом поле торчу, как перст, не могу упасть я, хоть давно поражен на корню нехорошей вестью. На исходе смелости и злосчастья зимний ветер пахнет сырою шерстью, да листвой горелой. Беспрекословный подступает вечер. Казалось бы, лавром, миртом наслаждайся. Но даже фиал любовный, с чем его ни мешай, отдает муравьиным спиртом.
Не сердись на меня, всесильная Афродита, умный плачет, а глупый — шарик из хлеба лепит. Разорившемуся, увы, не дают кредита, а влюбленный лепет, нахмурившись, пишут в дебет. Помечтать — был бы я, например, Гораций, вот гулял бы в тоге с пурпурной оторочкой! Был один поэт — как напьется, так сразу драться и скандалить, и хвастаться свежей строчкой.