……………………
Стоит зима, квадратный корень из
любви к небытию, присущей всякой
живущей твари, ослепительный эскиз
беды. Он замолчал, и, кажется, заплакал,
Бог дал, добавил тихо, Бог и взял,
и сгорбился в отчаянье невольном,
во всяком случае, поднес к глазам
платок, застиранный, как небо над Стокгольмом.
***
Блеск нейлоновой лески, неловкий крючок, костры
на обрыве. После глотка из железной фляги
понимаешь, как хороши созвездия, как остры
молодые лучи. Ползут по листу бумаги,
остроумно свернутому в ленту Мёбиуса, пчела
и глухой муравей, шевеля антеннами, то и дело
поднимаясь на задние лапы. Как там — насквозь прошла,
но жизненно важных органов не задела.
Рыболов, я уже не пишу по ночам многословных од.
Годы — такая штука. Одни ушли, а другие не наступили.
Так гроссмейстер, отдав мне право на первый ход,
Разгромил меня, как младенца, задолго до миттельшпиля.
Серебрятся во тьме берега воспаленных рек. Нельзя
в свете месяца отличить ладью от ферзя,
разве что наощупь. Дрожащим ольховым дымом
из-под ног уплывает земля во мраке непобедимом.
Расстегай под водку, навар от тройной ухи —
это всё отсутствует в области темной, древней,
где апостол взвешивает подвиги и грехи
много ревностней, чем в мировой деревне,
где грифон возлегает с единорогом, там,
где виляет, пуча глаза, душа по небесным вершам.
Мало что изменилось, далекий мой ибн-Натан,
с той поры, как ты считаешь меня умершим.
***
Св. Кековой
Век безлюдный, ржавый, пьяный,
с сердцем, стиснутым внутри.
Подари мне куб стеклянный,
шар свинцовый подари —
От Гомера до Абая,
от пчелы до мотылька,
словно чашка голубая
жизнь горючая хрупка,
и за снежным разговором
рвутся в дальние края
черный голубь, белый ворон,
светлый пепел бытия…
***
Стыдно сказать, но в последнее время я сущим сухим листом
ощущаю себя, тем сильнее, что мало-помалу ясно —
осыпается всякий сезонный праздник, в том
числе и победный салют небывалой частной
жизни, выдыхается, словно яблочный самогон
в чайном блюдце с каемкой, ее голубая влага,
и шуршит в темноте оберточная бумага
на подарке недорогом
По словам жены, я в ночи скрежещу зубами и, огрызаясь
на угрозы хозяев небесных, сумрачным их рабам
рассылаю в подарок сны о том, как мохнатый заяц
крепкой лапкой бьет в игрушечный барабан.
Дети мои, право слово, это проблема. Запас мой
(чувств и мыслей) оскудел, а пополнять его стало опасно. Ох.
По утрам, как отец покойный, я страдаю не то что астмой,
но застарелым кашлем курильщика. Вдох
вслед за выдохом все труднее. Подходит к штанге
спившийся легковес, подымает ее, роняет, всхлипнул, ушел, затих.
Так и я, дорогие мои, страшусь, что беспощадный ангел
изблюет меня, морщась, из уст своих.
Крепкое нынче пивко. И зима необычно сурова.
Вот персонаж мой любимый, бомж без денег и крова,
Раздобыл где-то баян, научиться играть сумел.
В переходе подземном поет, собирает монетки на опохмел
Мимо него бредет человечество, нация без отечества,
А над ним Христос, а под ним — могилы до самого центра земли.
Сердце еще колотится, ландышем горьким лечится,
В кепке мелочь с орлом ощипанным, полтинники да рубли.
Prосul este, profani. В смысле — прочь, посторонние.
Как для камня нет бороны, так для гибели нет иронии
(всю-то ночь радела, гасила в прихожей свет),
но для музыки нет предела, и смерти нет
***
Далеко еще до холмов и до гор еще далеко.
Над зеленеющей степью свет лилов, как подписанный приговор,
не спеша течет расплесканное молоко
облаков, и дрожит редкий воздух, не узнавая себя в упор.
Дремлю в самолете, скорчившись. А за бортом — весна.
Небо вибрирует, сотрясается ледяное небо,
и детские ангелы Рафаэля, растиражированные на
миллионах предметов ширпотреба,
опираются на него, как Христос — на воду
Галилейского озера, усмехаются, слезы льют.
Это вам, шепчут, лукавому роду,
нужна под ногами почва, нужен вечный приют.
Это вы, твердят, неблагодарные твари,
с образом в левой, и обрезом — в правой руке,
страсти ваши — словно дырка в воздушном шаре,
все-то рветесь в лес, волчата на цирковом поводке.
Я не слушаю этих безответственных откровений.
Я, как и все мои близкие, незадачливый сын земли.
Ангелы мои, ангелы, давно ль вы дружили с Веней
Ерофеевым — и куда его завели?
Я наслаждаюсь полетом, думая в полусне,
что пчелиные соты к апрелю совсем пусты,
и никаких пастухов в пустыне, конечно, не
различишь с такой головокружительной высоты.