Выбрать главу
оглядываясь на заколоченный очаг, на чаек взлет отчаянный, чем ты живешь, мой друг отсроченный, что шепчешь женщине печальной?
То восклицаешь «Что я делаю!», то чушь восторженную мелешь — и вдруг целуешь землю белую, и вздрагиваешь, и немеешь,
припомнив время обреченное, несущееся по спирали, когда носили вдовы черное и к небу руки простирали
*** Так вездесущая моль расплодилась, что и вентилятор не нужен, Так беспокойная жизнь затянулась, что и ее говорок усталый стал неразборчив, сбивчив, словно ссора меж незадачливым мужем и удрученной женою. Разрастаются в небесах кристаллы окаменевшей и океанской. К концу десятого месяца римского года, когда католики празднуют рождество Искупителя, где-то в Заволжье по степным дорогам носится, бесится бесприютная вьюга, и за восемь шагов не различишь ничего,
и ничего не захватишь, не увезешь с собою, кроме замерзших болотных огоньков, кроме льда, без зазоров покрывающего бесплотные своды воображаемой тверди, кроме хрупкой любви. Всякое слово — отдых и отдушина. Где-то в метели трудится, то есть молчит, белобородый Санта-Клаус, детский, незлой человек, для порядка похлестывая говорящего северного оленя, только не знаю, звенит ли под расписной дугой серебряный колокольчик, потому что он разбудил бы зимующих ящериц и земноводных, да и утомленных елкою сорванцов-баптистов. Другой
бы на его месте… «Прочитай молитву». «В царство степного волка
и безрассудной метели возьми меня». Вмерз ли ночной паром в береговой припай? Снежная моль за окном ищет шерсти и шелка, перед тем, как растаять, просверкав под уличным фонарем.
*** Прижми чужую хризантему к груди, укутай в шарф, взгляни в метель. Младенческому телу небес так холодно. Одни прохожие с рыбацкой сетью в руках рыдают на ходу, иные буйствуют, а третьи, скользнув по облачному льду, уже ушли в края иные, в детдом, готовящийся нам, где тускло светятся дверные проемы, где по временам минувшим тосковать не принято — и высмеют, и в ПТУ не пустят. Что ты, милый. И не то еще случается. Ау, мой соотечественник вьюжный. Как хрупок стебель у цветка единственного. День недужный сворачивается — а пока ступай — никто тебя не тронет, лишь бесы юные поют — должно быть, Господа хоронят, Адама в рабство отдают…
*** Видишь ли, даже на дикой яблоне отмирает садовый привой. Постепенно становится взгляд изменника медленней и блудливей. Сократи (и без того скудную) речь до пределов дыхания полевой мыши, навзничь лежащей в заиндевелой дачной крапиве, и подбей итоги, поскуливая, и вышли (только не и-мэйлом, но авиа — почтой, в длинном конверте с полосатым бордюром, надписанном от руки) безнадежно просроченный налог Всевышнему, равный, как в Скандинавии, ста процентам прибыли, и подумай, сколь необязательны и легки эти январские облака, честно несущие в девственном чреве жаркий снежок забвения, утоленья похмельной жажды, мягкого сна от полудня и до полуночи, а после — отправь весточку Еве (впрочем, лучше — Лилит или Юдифи), попросив об ответе на адрес сырой лужайки, бедного словаря, творительного падежа — выложи душу, только не в рифму, и уж тем более не говорком забытых Богом степных городков, где твердая тень его давно уже не показывалась — ни в церкви, ни на вокзале, ни во сне местной юродивой. И не оправдывайся, принося лживую клятву перед кормилом Одиссея — не тебя одного с повязкою на глазах в родниковую ночь увели, где, пузырясь, еще пульсирует время по утомленным могилам спекшейся и непрозрачной, немилостивой земли.
*** Одним хлыстовское радение, другим топорное наследие революционной академии, юродство ли, трагикомедия — не успокаивается дух воинственный, стреляющий в коршуна и аиста, стремится к истине единственной, отшатывается, задыхается, но — то ли ветер с юга, то ли я, один под облаками серыми, запамятовал, что история богата скорбными примерами предательства и многобожия, да снежной крупкой безымянною, что сыплется над светлокожею равниной, над открытой раною отвергнутого человечества… А мне твердят — свобода лечится другой свободой, над тобой еще, постой, сгустится время влажное, как бы мамаево побоище, где плачут дети гнева княжьего, — нет, мне роднее муза дошлая, сестрица пьяницам, поющим о нерастревоженности прошлого и невозможности грядущего.