Выбрать главу

– Окорочок, окорочок, Рома, – бормотал о. Агафон, снова наполняя рюмки. Роман улыбнулся. За ним опять все ухаживали, словно за мальчиком, как много лет назад. Его тарелка нагружалась незатейливыми, но любовно приготовленными, а поэтому и вкусными закусками; рюмка, казалось, сама собой наполнялась жёлтой жидкостью, нежные раковые шейки, пропитанные томатным соусом, таяли во рту.

Третий тост провозгласил Антон Петрович за хозяйку дома, назвав её, как и всегда, “славною Ксантиппой”, и, как всегда, слёзы покатились из добрых глаз Варвары Михайловны, когда десятки рюмок поднялись в её честь.

Четвёртую пили за дам, и, приподнявшись с места, как и положено джентльменам, Роман снова взглянул на Зою. Она, казалось, почувствовала его взгляд и, слегка повернувшись, посмотрела на него. Её лицо было не то чтобы грустным, а каким-то равнодушно-усталым, будто она выполняла скучную и ненужную работу или разуверилась в чём-то близком и некогда дорогом.

Воеводин непрестанно что-то тараторил ей на ухо, усиленно предлагая вино и закуски. От выпитой водки его округлое лицо раскраснелось, а движения сделались суетливыми и смешными.

“Странно видеть их вместе, – думал Роман. – Зоя с её острым светлым умом, горячим сердцем, свободолюбивой душой – и этот пухлощёкий жокей”.

Выпивая и закусывая вместе со всеми, он думал о Зое, о Воеводине, о себе, о прошлом, но уже без надрыва, а как-то спокойно и рассудительно, словно разглядывая всю эту ситуацию со стороны, а не участвуя в ней. Что-то произошло за эти сутки в его душе; словно впущенный в неё яд потерял свою силу, перестал действовать. Он видел выразительный Зоин профиль, видел, как заискивающе наклоняется к ней Воеводин, и это уже не будоражило его, как день тому назад.

Теперь ему было просто жалко её, он понимал, он чувствовал всем своим существом, что она не любит Воеводина, и при этой мысли ему уже не больно было сознавать, что она не любит и его самого. А вокруг уже пили просто так – без тостов; застольный разговор висел над простыми огурцовскими яствами густым облаком, в нём было трудно разобраться, в него надо было просто нырять, как в омут:

– Отец Агафон, что же это дьячок ваш будто ногу подволакивает?

– А он, спаси его Христос, на Крещенье напился, пошёл с бабами танцевать, да ногу подвихнул…

– Прянишников, батенька вы мой, пел с пятилетне-го возраста. Мне доподлинно известно от его покойной тетки, что, сидючи, pardon, в спальне на горшке, он выводил такие glissando, что нянька стояла и слушала, открыв рот…

– Тройную-то ушицу, матушка, сварить – всё одно что три акафиста прочесть: сперва ершей да окуней в марлице вываришь до крошева, потом в этой же водице судака, пока не развалится, а потом уж и осетринку белую варишь с перчиком, да с петрушечкой, да с лучком невторопях…

– Ксения гостила у нас прошлым летом и, представьте себе, не то чтобы искупаться – к воде ни разу не подошла. Оказывается, она страшно боится пиявок…

– Да как же мне не знать Евдокию Тимофеевну, если её дядя, ныне протоиерей Тихон, меня собственноручно, можно сказать, крестил. Прохор Витальевич был крёстным отцом, а тётушка – восприемницей.

Между тем три кухарки, исполняющие в этом хлебосольном доме заодно и роль прислуги, подали стерляжью уху с расстегаями. Это вызвало новые здравницы в честь хозяйки, все чокались с нею; Антон Петрович с серьёзным видом принялся доказывать, что именно стерляжью уху имел в виду Крылов, когда писал “Демьянову уху”. Пётр Игнтатьевич принялся возражать ему, толкуя о двойном, а может, и тройном содержании ухи, которой Демьян потчевал своего друга…

Роман с аппетитом ел прекрасную, переливающуюся блёстками уху с тёплым расстегаем. От выпитой водки ему вдруг стало легко и хорошо на душе, он вновь почувствовал искреннюю любовь ко всем этим простым добрым людям, и эта любовь, граничащая с умилением, вытеснила не только тревожные, но даже ироничные помыслы. Он смотрел на Зою, на Воеводина и искренне желал им счастья; он любил Надежду Георгиевну, Антона Петровича и, улыбаясь, пил за их здоровье; он любил всех родственников и приживалов о. Агафона, он любил эту безымянную девушку с её седовласым немногословным отцом…

Подали жареного поросёнка, а к нему – свекольный, морковный и яблочный хрен, Красновский заставил дьяка пропеть “Еже радуйся…”; Антон Петрович по обыкновению громко вспомнил что-то из оперы Рубинштейна “Нерон”, какие-то “пиршеств пышные веселья”; отец Агафон целовал руку Надежде Георгиевне, слёзно моля смилостивиться над грешными селянами и остаться до Яблочного Спаса, дабы откушать новой прививочки, имеющей вкус “прямо на удивление исключительный”. Воеводин, принявший за чистую монету каверзный совет Зои “положить ей непременно поросячьего пятачка”, и в самом деле стал отрезать пятачок от поросячьего носа, что вызвало громкий хохот гостей и Зоино хлопанье в ладоши…